Анализ стихотворения Клюева «Я — посвященный от народа…. Николай клюев Анализ стихотворения Клюева «Я - посвященный от народа…»

Многие литературные критики считают Николая Клюева одним из самых оригинальных и харизматичных поэтов в русской литературе начала 20 века. Он был представителем нового направления в литературе – новокрестьянский поэт.

Все творческие работы Николая Алексеевича были пронизаны самобытностью, фольклором и народными традициями. Огромное влияние на формирование личности молодого поэта оказала его мать, которая была профессиональной сказительницей.

Центральным образом творческих работ Клюева стала простая деревенская изба, которая олицетворяла собой колыбель жизни. Не редко изба наделялась некими магическими свойствами, которые оживляли ее.

Николай Клюев пытался показать читателю самобытную Русь ту, которая ранее была скрыта, про которую ни кто не писал.

В 1918 году Николай Алексеевич закончил работу над своим стихотворением «Я - посвященный от народа…». Эту творческую работу можно назвать манифестом, победой простого народа, выполнением исторического предназначения нации. Так, Клюев был ярым сторонником революции. Он полностью поддерживал и воспевал идеи большевиков. Финал стихотворения «Я - посвященный от народа…» еще раз подчеркивает эту мысль («Прозревшем Звездную Москву»). Клюев связывает приход лучших времен исключительно с приходом к власти Ленина и большевицкой партии.

Поэт так увлекся идеей большевизма, что даже вступил к ним в партию. Но все это не могло изменить мировоззрение поэта. Клюев так и остался крестьянским поэтом со своим философско-религиозным миром.

Такое положение вещей не устраивало руководящую верхушку. «Роман» Клюева и большевицкой партии был не долгим. В 1922 году после разгромной статьи Троцкого Николай Алексеевич превратился в опального поэта. В 1937 году он был арестован и обвинен в контрреволюционной деятельности. Позже Клюев был расстрелян.

«Я - посвященный от народа…» Николай Клюев

Я - посвященный от народа,
На мне великая печать,
И на чело свое природа
Мою прияла благодать.

Вот почему на речке-ряби,
В ракитах ветер-Алконост
Поет о Мекке и арабе,
Прозревших лик карельских звезд.

Все племена в едином слиты:
Алжир, оранжевый Бомбей
В кисете дедовском зашиты
До золотых, воскресных дней.

Есть в сивке доброе, слоновье,
И в елях финиковый шум,-
Как гость в зырянское зимовье
Приходит пестрый Эрзерум.

Китай за чайником мурлычет,
Чикаго смотрит чугуном…
Не Ярославна рано кычет
На забороле городском,-

То богоносный дух поэта
Над бурной родиной парит;
Она в громовый плащ одета,
Перековав луну на щит.

Левиафан, Молох с Ваалом -
Ее враги. Смертелен бой.
Но кроток луч над Валаамом,
Целуясь с ладожской волной.

А там, где снежную Печору
Полою застит небосклон,
В окно к тресковому помору
Стучится дед - пурговый сон.

Пусть кладенечные изломы
Врагов, как молния, разят,-
Есть на Руси живые дрёмы,
Невозмутимый, светлый сад.

Он в вербной слезке, в думе бабьей,
В богоявленье наяву,
И в дудке ветра об арабе,
Прозревшем Звездную Москву.

Анализ стихотворения Клюева «Я - посвященный от народа…»

Клюев – один из самых ярких и оригинальных русских поэтов двадцатого столетия – родился в глухой северной деревеньке. Своим знанием родного фольклора и народных традиций он по большей части обязан матери, которая была профессиональной плакальщицей и сказительницей. Происхождение Николая Алексеевича оказало огромное влияние на его самобытную лирику. На протяжении всего творческого пути поэт, относившийся к так называемому новокрестьянскому направлению, воспевал северную избу. В его стихотворениях дом простого деревенского жителя олицетворял патриархальную Русь, наделялся мистической сущностью, воспринимался в качестве основы мироздания. Клюев считал себя носителем определенной театрально-фольклорной традиции. В общество интеллигенции начала двадцатого века он нес понимание России «поддонной», скрытой ранее от посторонних глаз, глубинной.

Стихотворение «Я – посвященный от народа…», написанное в 1918 году, можно воспринимать как своеобразный творческий манифест Николая Алексеевича. Лирический героя произведения утверждает, что есть на нем великая печать. Народность поэзии Клюев понимал как пророческий дар, помогающий стихотворцу духовным оком увидеть грядущую судьбу родины, понять высокое предназначение нации. В рассматриваемом тексте есть неявная отсылка к творчеству Бальмонта, к которому Николай Алексеевич не раз обращался. Начало стихотворения «Я – посвященный от народа…» напоминает следующие строки Константина Дмитриевича:
О, да, я Избранный, я Мудрый, Посвященный,
Сын Солнца, я – поэт, сын разума, я – царь.

Николай Алексеевич безоговорочно принял Великую Октябрьскую революцию, что нашло отражение и в произведении «Я – посвященный от народа…». Достаточно обратить внимание хотя бы на финал стихотворения, в котором благоденствие напрямую связывается со «Звездной Москвой». Приход к власти Ленина и его сторонников Клюев связывал с исполнением вековых чаяний крестьян. Первые послереволюционные годы ознаменовались для Николая Алексеевича активной работой. Поэт настолько увлекся идеями большевиков, что даже вступил в партию. При этом сознание его осталось прежним – крестьянско-религиозным, фольклорно-мифологическим. Естественно, долго мирное сосуществование Клюева и советской власти не продлилось. В 1922 году Троцкий написал о нем критическую статью, после чего перед Николаем Алексеевичем закрылись практически все двери. В июне 1937 года его арестовали «за контрреволюционную повстанческую деятельность» на основании сфабрикованного дело. Через несколько месяцев поэта расстреляли.

Эткинд, Александр Маркович. Хлыст
: Секты, литература и революция. – М. : Новое лит. обозрение; Хельсинки: Каф. славистики Ун-та Хельсинки, 1998. – 685,с. – (Научная библиотека)
С. 292-303

Пути Клюева и Добролюбова противоположны. Один ушел из высокой культуры символистов в сектанты; другой, наоборот, пришел из сектантов в профессиональные поэты. Один, опрощаясь, отказался от рифм и ритма, чтобы сблизить свой слог с "природой" сектантских распевцев; другой, напротив, преобразовал знакомый ему хлыстовский фольклор в профессиональные стихи. Один обращал к интеллигенции письма, наполненные горечью, агрессией и желанием разрыва. Другой надеялся на диалог.

В книге Сосен перезвон Клюев ищет встречи с высокой культурой. Стихотворение Голос из народа построено на конфронтации «их» – людей профессиональной культуры – и «нас», людей народа. Профессиональная культура – уходящая, вечерняя, обращенная в прошлое; народная – утренняя и даже «предутренняя». Но в отличие от Толстого и Добролюбова, Клюев надеется на сближение и даже слияние:

За слиянье нет поруки,
Перевал скалист и крут,
Но бесплодно ваши стуки
В лабиринте не замрут.

Мы как рек подземных струи
К вам незримо притечем,
И в безбрежном поцелуе
Души братские сольем [Н. Клюев. Сочинения. Под ред. Г.П. Струве и Б.А. Филиппова. A.Neimanis, 1969, /, 223 (далее цитируется в тексте указанием тома и страницы)]

В том году он побывал в гостях у известного нам хлыста Г. В. Еремина под Рязанью. Тот потом писал Клюеву: «Приветствую тебя Духом любви [...] Мы всегда помним тебя ты всегда блис сердца нашего» [К. Азадовский. Письма Н.А. Клюева к Блоку. Вступительная статья – Александр Блок. Новые материалы и исследования = Литературное наследство, 1987, 92, кн.4, 513.]. У Еремина жил и ушедший из города, университета, символизма Семенов. Для обоих, вероятно, общение в рязанской деревне, в доме у хлыста было знаком подлинной встречи идущих друг к другу потоков. Но, конечно, Клюев не раз отдаст дань сомнениям: «Верить ли песням твоим?» – писал он в стихотворении, посвященном Блоку. В другом стихотворении из той же книги он берет эпиграф из Бальмонта: «Я обещаю вам сады», – и с горечью рассказывает: «Вы обещали нам сады В краю улыбчиво-далеком [...] На зов пошли: Чума, Увечье, Убийство, Голод и Разврат». Но самое главное начнется потом: «За пришлецами напоследок Идем таинственные Мы». В ранних своих стихах Клюев все время говорит «мы», а не привычное для поэта «я», и играет народными тайнами, как козырными картами. «Таинственные Мы» идентичны с природой, которая идет навстречу культуре или на смену ей: «Мы – валуны, седые кудри, Лесных ключей и сосен звон» (1/241). И много позже, в своем Золотом письме братьям-коммунистам, Клюев пишет прозрачной прозой: «Тайная культура народа, о которой на высоте своей культуры и не подозревает наше так называемое образованное общество, не перестает излучаться и до сего часа» (2/367).
Образованное общество воспринимало такого рода обвинения с характерной амбивалентностью. «Он взвихрил в зале хлыстовские вихри [...] Он вызывал и восхищение, и почти физическую тошноту. Хотелось, защищаясь, распахнуть форточку и сказать для трезвости таблицу умножения», – писала Ольга Форш о выступлении Клюева на собрании Петербургского Религиозно-философского общества[О. Форш. Сумасшедший корабль – в ее книге: Летошний снег. Москва: Правда, 1990, 180.]. Но ни окно в Европу, ни даже, как мы еще увидим, таблица Менделеева не защищали от мистической архаики, столь интересовавшей русских новаторов. Клюев, по крайней мере до определенного времени, казался подлинным пророком, если не больше. Бывший священник Иона Брихничев писал в журнальной рецензии: «Клюев носит в себе подлинного голгофского Христа» [И. Брихничев - Новое вино, 1912, /, 14.]. Блок восклицал не менее кощунственно: «Сестра моя, Христос среди нас. Это – Николай Клюев»[С. Городецкий. Воспоминания об Александре Блоке - в кн.: Александр Блок в воспомина¬ниях современников. Москва, 1980, /, 338; ср. письмо Блока к А.А. Городецкой - Литератур¬ное наследство, 92, кн.2, 57.]. Беседы Блока с Клюевым осенью 1911 года мать Блока называла «Крещением» [Литературное наследство, 92, кн.4, 441.], – по-видимому, вторым крещением Блока. Потом между ними произошел конфликт. Тот особенный способ, каким Клюев сочетал свои мистические и эротические переживания и который запечатлен в его стихах, для Блока был неприемлем не только физически. В рецензии 1919 года Блок ассоциировал Клюева с «тяжелым русским духом», с которым «нельзя лететь» [Блок. Собрание сочинений, 6, 342.].
Клюев сознательно и сосредоточенно взялся за осуществление народнического, и вообще центрального для русской литературы, идеала поэта: не литератора-профессионала, который в одиночку придумывает свои тексты, а народного пророка. Его устами говорит крестьянская стихия; он является не автором, а скорее собирателем текстов. Поэтические циклы Клюева называются подчеркнуто безлично, как творения природы-народа, а не поэта: Сосен перезвон, Братские песни, Лесные были, Мирские думы, Красный рык. В предисловии ко второй книжке своих стихов поэт писал:

«Братские песни» – не есть мои новые произведения. В большинстве своем они [...] не были записаны мною, передавались устно или письменно помимо меня, так как я, до сих пор, редко записывал свои песни. (1/249)

Действительно, некоторые из этих стихов представляют собой переработанные хлыстовские гимны, как, например, «Он придет! Он придет! И содрогнутся горы» (1/268). Это замечательный пример поэтической стилизации народного стиха, в котором отдельные мотивы и даже точные цитаты из хлыстовского распевца заключены в жесткую метрическую форму. Брихничев после ссоры с Клюевым утверждал, что слышал это самое стихотворение у хлыстов «Нового Израиля», и даже обвинял Клюева в плагиате [См.: К. Азадовский. Николай Клюев. Путь поэта. Ленинград: Советский писатель, 1990, 126.]. По оценке стиховеда, Клюев «насыщал стихи диалектизмами, но в стиховых экспериментах был сдержан и осторожен» [М.Л. Гаспаров. Русские стихи. Москва: Высшая школа, 1993, 262.]. Сам Клюев, однако, куда более охотно подчеркивал первое свое качество. В 1924 году он говорил по-прежнему: «Чувствую, что я, как баржа пшеницей, нагружен народным словесным бисером» [Опубликовано в: К. Азадовский. О «народном» поэте и «святой Руси» («Гагарья судьбина» Николая Клюева) – Новое литературное обозрение, 5, 1993, 89.]. Как истый народник, он полон уважения к физическому труду и обратных чувств к труду интеллектуальному:

Свить сенный ввоз мудрее, чем создать
«Войну и мир», иль Шиллера балладу. (1/422)

При всем этом его изощренные стихи переполнены литературными аллюзиями, ритмическими и предметными. Даже свою тоску по староверческому прошлому он воспринимает через литературу:

По керженской игуменье Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского
Всплакнулось душеньке. (1/426)

Но чувствуя себя голосом народа, трудно остановиться в серии восходящих идентификаций. В Братских песнях поэт явственно отождествляет себя с Иоанном, автором Апокалипсиса. В серии позднейших стихов он видит себя новым Христом:

Я родился в вертепе,
В овчем, теплом хлеву [...]
По отцу-древоделу
Я грущу посейчас. (1/450)

Он ходит по бедным селеньям в точности как герой тютчевского стиха:

Обойти все горницы России
С Соловков на дремлющий Памир,
И познать, что оспенный трактир
Для Христов усладнее Софии. (1/452)

В соответствии с хлыстовской традицией, он готов писать имя Бога во множественном числе и расселять этих богов, конечно, в родных границах. Слово "хлыст", однако, почти не употребляется в его поэзии, что неудивительно: само его использование свидетельствует о внешней точке зрения на предмет. Зато Клюев любил перечислять более экзотические имена русских сект. Скрытный стих 1914 года содержит эпиграф «Из песен олонецких скрытников», а далее следует каталог известных и неизвестных сектонимов:

На Олон-реку, на Секир-гору
Соходилася нищая братия.
Как верижники с Палеострова,
Возгорельщики с Красной Ягремы,
Солодяжники с речки Андомы,
Крестоперстники с Нижней Кудамы,
Толоконники с Ершеедами,
Бегуны-люди с Водохлебами,
Всяка сборища-Богомольщина. (1/334)

Р. В. Иванов-Разумник, один из литературных вождей "Скифов", в качестве рецензента Мирских дум так приветствовал Клюева: «Впервые приходит в литературу поэт от такой глуби народной, от олонецких "скрытников", от "кораблей" хлыстовских, от сказителей былинных». Эта идея была так близка критику, что в позднейшей книге Писательские судьбы Иванов-Разумник изобразил Клюева «Давидом хлыстовского корабля» и даже хозяином «конспиративной квартиры» в Баку, которая служила «явочным местом для посетителей из секты "бегунов", державших постоянную связь между хлыстами [...] северных лесов и разными мистическими сектами жаркой Индии» [Цит. по: Азадовский. О «народном» поэте и «святой Руси», 98.]. В качестве источника своей информации, Иванов-Разумник ссылался на рассказы самого Клюева.
Согласно исследованиям Константина Азадовского, экзотические рассказы Клюева не находят документального подтверждения [Азадовский. Письма H.А. Клюева к Блоку, 92, кн.4; Азадовский. Николай Клюев. Путь поэта. О Клюеве как о «псевдо-хлысте» писал и Иваск (Ivask. Russian Modernist Poets and the Mystical Sectarians, 95).]. Историк выявляет несоответствие между ролью поэта-сектанта, которую Клюев принял и охотно играл, и реальными биографическими данными. Вопреки тому, что он сам о себе говорил и писал, Клюев не был ни крестьянином, ни пророком хлыстовского корабля, ни послом бегунов, ни приятелем Распутина. Это, разумеется, не значит, что Клюев не был знаком с русским хлыстовством или что его религиозные идеи не были ему близки: и стихами, и прозой он высказывал соответствующие идеи с искренностью и продуктивностью, в которых вряд ли кто сомневается; да и новые факты его жизни все же подтверждают, что общение Клюева с сектантами было реальней, чем редкие контакты таких увлекавшихся ими людей из интеллигенции, как Блок или Мережковский. Материалы Азадовского имеют более широкий смысл: они показывают, сколь выгодным было представляться хлыстом в том обществе, войти в которое стремился крестьянский поэт. Не менее полезной оказалась эта роль и для позднейшей литературной репутации. Азадовский прослеживает, как фантазии Клюева перешли в сочинения советских и эмигрантских литературоведов, писавшиеся в течение последующих шестидесяти лет.
Если до своей ссоры с Клюевым Иона Брихничев называл его «подлинным [...] Христом» [И. Брихничев – Новое вино, 1912, 1, 14.], то после ссоры он называл Клюева «новым Хлестаковым»[Азадовский. Николай Клюев. Путь поэта, 126.]. История любого Хлестакова интересна не тем, что она рассказывает о его жизни, а тем, что рассказывает о его окружении. Даже если считать, что Клюев лгал о своей жизни в такой же степени (что все же кажется преувеличением), ложь его говорит о ценностях его времени и среды больше, чем если бы он был искренен. Та стратегия литературного поведения, которую избрал Клюев, во многом дублировала стратегию политического поведения, которую избрал Распутин; и обе оказались эффективными. Хлыстовство, пусть стилизованное, попадало в центр устремлений эпохи. Клюев играл хлыста именно потому, что видел: символистская интеллигенция, имитировавшая хлыстовские радения и рассуждавшая о «народничестве духа», была готова видеть в талантливом поэте-хлысте нового лидера. Тем многим, кто согласился бы с его рассуждениями, от Льва Толстого до Вячеслава Иванова, далеко не всегда была свойственна способность Клюева говорить о "народе" как о чувственной подлинности, а не только лишь гипотетической реальности:

Познал я, что невидимый народный Иерусалим – не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, Святая Русь, что везде [...] есть души, связанные между собой клятвой спасения мира, клятвой участия в плане Бога [Цит. по: Азадовский. О «народном» поэте и «святой Руси, 106.].

Все это вновь звучит как переложение стихов Тютчева «Эти бедные селенья», ничего не видящие «гордые взоры» буквально взяты оттуда. Но тексты Клюева, поэтические и прозаические в равной мере, отличаются сознательным экстремизмом формулировок и точным знанием читательского запроса. О том, что в России или Германии кроме общества (Gesellschaft) существует община (Gemeinschaft), писали многие романтики, включая знаменитых социологов. Клюев говорит больше: в России кроме государства существует другая иерархия – таинственная и, разумеется, подлинная; кроме общества публичного существует общество невидимое, но при этом организованное.

Был Клюев хлыстом или не был, скопцом он не был наверняка. Но скопчество привлекало его интерес более других ответов на загадки бытия.

О скопчество – венец, золотоглавый град,
Где ангелы пятой мнут плоти виноград, [...]
И вечность сторожит диковинный товар:
Могущество, Любовь и Зеркало веков,
В чьи глуби смотрит Бог, как рыбарь на улов! (1/435)

Скопцы сами считали себя высшим иерархическим уровнем, элитой хлыстовства, «венцом» русского сектантства; хлысты же и другие секты отказывали им в таком признании. «Товаром» основатель скопчества Селиванов называл обращенных и прооперированных неофитов [Это отмечено в комментариях Г.П. Струве и Б.А. Филиппова (1/553)]. Это стихотворение – едва ли не самая выразительная апология скопчества во всей русской литературе, светской и религиозной. Клюев несомненно основывается здесь на знакомстве с источниками, прежде всего со Страдами Кондратия Селиванова и со скопческими песнями. Мы не знаем, основывался ли Клюев на собственном знакомстве с устной скопческой традицией или же сидел в библиотеке и изучал Чтения в Императорском обществе истории и древностей Российских. В любом случае стоит удивиться мастерству, с которым элементы архаического источника вплетаются в ткань современного стиха:

О скопчество – арап на пламенном коне,
Гадательный узор о незакатном дне,
Когда безудный муж, как отблеск Маргарит,
Стокрылых сыновей и ангелов родит! (1/435)

Сравните с этим скопческий гимн Селиванову:

Уж и этот конь не прост, [...]
В очах его камень Маргарит,
Из уст его огонь-пламень горит [Мельников. Соловецкие документы о скопцах, 60].

Своему последователю, поэту из крестьян, Клюев рекомендовал скопцов как одну из лучших школ жизни: «Община осуществима легко при условии безбрачия и отречения от собственности [...] Вере же в человека нужно поучиться [...] у духоборов или у христов-бельцов, а также у скопцов» [Александр Ширяевец. Из переписки 1912-1917 гг. Публикация Ю.Б. Орлицкого, Б.С. Соколова, С.И. Субботина – De Visit, 1993, 3, 22.]. Самое интересное здесь слово «легко»: действительно, при условии выполнения вышеуказанных условий, все остальное «легко».

В мемуарных заметках Гагарья судьбина Клюев рассказывает историю своей незавершенной инициации [Н. Клюев. Гагарья судьбина – Новое литературное обозрение, 1993, 5, 88-102.]. Юношей он жил в Соловецком монастыре, носил вериги и бил поклоны, когда пришел к нему старец с Афона и посоветовал «во Христа облечься, Христовым хлебом стать и самому Христом быть». Старец «сдал» его в общину «белых голубей-христов», то есть скопцов, где Клюев два года был «царем Давидом», то есть певцом и пророком. Потом его стали готовить к принятию «великой царской печати», то есть кастрации. Трое суток братья молились за него, а потом опустили в «купель», как они называли особого рода погреб; там нужно было пробыть шесть недель. Случайно узнав о том, какое именно посвящение его ждет, Клюев сбежал из «купели».

Константин Азадовский, опубликовавший этот текст с обширным его анализом [Азадовский. О «народном» поэте и «святой Руси», 104-121.], считает достоверность истории сомнительной. К его аргументам можно добавить, что скопцы не кастрировали насильно, и оскопленные практически никогда не жаловались на произведенную над ними операцию. Для Клюева же фантазия бегства от кастрации имела характер повторяющегося и, по-видимому, субъективно важного мотива. В своих записях точно такую же историю он рассказывал о первом своем любовнике, персе Али, который тоже «скрывался от царской печати» [Клюев. Гагарья судьбина. Публикация К. Азадовского. 114.].

Оскопление, добровольная кастрация, было столь же важно для Клюева, как для других поэтов бывает важна добровольная смерть, суицид. Смерть и кастрация суть предельные состояния: тело расстается с душой, тело расстается с полом. Обоих состояний люди боятся, избегают физически, вытесняют психологически, стараются не думать о них и не помнить. Поэты, особенно поэты модерна, думали о них, помнили и писали. Избегая физической кастрации, Клюев интересовался людьми, которые принимали ее добровольно. Поэтому ключевым и повторяющимся элементом его идентичности становится рассказ о том, как он, или его любимый, избежали кастрации. Так другие поэты писали о самоубийцах, которые воплощали не осуществленный пока самим поэтом соблазн. Оскопления русских сектантов давали метафору более редкую, но не менее значимую. Клюев обращается к ней в стратегических местах. «Любовь отдам скопцу ножу, Бессмертье ж излучу в напеве» (1/424), – в двух строчках рассказывает он о трех своих жизненных ролях – любовника, сектанта и поэта. Иногда роли эти сливаются еще теснее, сами стихи оказываются предназначенными для скопцов: «Духостихи отдают молоко Мальцам безудным, что пляшут легко».

Особое отношение между текстами и телами, особая значимость телесных метафор составляли важную часть народной веры. Скопцы воплотили тысячелетнюю мечту о чистоте в операцию над телом. Необычайная телесность поэзия Клюева следует этой традиции. Эта поэзия не знает духа как такового, в отдельности от его телесных и вещных воплощений. Поэзия Клюева не знает и смерти, что особенно заметно на фоне его современников от Сологуба до Маяковского, так озабоченных умираньем и самоубийством. Даже в своем плаче по Есенину, покончившему с собой ученику, другу и партнеру, Клюев говорит с ним как с живым. Это становится особенно ясно при сравнении стихов Клюева и Маяковского на смерть Есенина.

Поэзия Клюева радостна потому, что не знает ни мертвых тел, ни отчужденных от тела форм жизни. Зато она чувствует живое тело и знает многое из того, что другим телам не дано пережить, а другим поэтам рассказать. «Ангел простых человеческих дел», как его увидел Клюев, занят не книгами и подвигами, а телом и домом.

«Я здесь», – ответило мне тело, –
Ладони, бедра, голова, –
Моей страны осиротелой
Материки и острова. (1/441)

Этот необычайный текст называется Путешествием, и в нем подробно описано странствие по собственному телу, от аорты до уд. Дом-изба описывается Клюевым как расширение этого милого, одинокого, собственного тела. Два травелога, телесный и домашний, соответствуют друг другу. В тело и избу божественное начало вторгается как в женщину. Это вторжение переживается с осознанным эротизмом, как соитие. Тело автора встречает тело партнера, которым оказывается не другой человек, а Бог. Нечувствительная к оппозициям жизни-смерти и тела-духа, эта ситуация развертывается в пространстве мужского-женского. Так происходит первая и главная дифференциация: собственное тело оказывается женским, тело Бога мужским. Тело, Дом и голос Клюева сливаются до неразличимости. И телесность, и Домашность, и песенность эта – женские.

Ангел простых человеческих дел
Бабке за прялкою венчик надел [...]
Хлебным теленьям дал тук и предел [...]
В персях земли урожаем вскипел [...]
Умную нежить дыханьем пригрел. (2/305-307)

Фаллическая мужественность отчуждается и из реальности собственного тела переносится в воображаемое тело Бога. Собственное тело отождествляется с материнской, зачинающей женственностью. Символически, такая операция равнозначна самокастрации. Переводя это телесное чувство в термины литературной полемики, Клюев рассказывал другу:

Мой Христос не похож на Христа Андрея Белого. Если для Белого Христос только монада, гиацинт, преломляющий мир и тем самым творящий его в прозрачности, только лилия, самодовлеющая в белизне [...], то для меня Христос – [...] член, рассекший миры во влагалище и в нашем мире прорезавшийся залупкой, вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу [Там же, 120].

Иными словами, для Белого Христос зрителей, для Клюева осязателен; Белый видит Бога вовне, в мировом пространстве, а Клюев чувствует Бога внутри, в тех органах тела, которые считает назначенными для такого рода рецепции.

Радуйтесь, братья, беременен я
От поцелуев и ядер коня!
Песенный мерин – багряный супруг
Топчет суставов и ягодиц луг. (2/308)

Милый, явись, я супруга,
Ты же – сладчайший жених. (1/453)

Эротическая игра с телом Христа получает разные формы. В одной фантазии, автор видит себя распятым Христом с женственными открытыми ранами, и мечтает о телесном контакте особого рода:

Приложитесь ко мне, братья,
К язвам рук моих и ног:
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог! (1/459)

В другой фантазии он, наоборот, видит себя апостолом Фомой и мечтает о новом крещении-убелении, то есть об оскоплении, которое здесь совпадает с совокуплением:

Войти в твои раны – в живую купель,
И там убедиться, как вербный Апрель. (1/455)

Каноническая идея подражания Христу, движимая бурной логикой телесных метафор, переходит в еретическую идею отождествления с Христом и в кощунственную идею соития с Христом:

Распяться на древе – с Тобою, в Тебе, [...]
И семенем брызнуть в утробу Земли, [...]
Я в пупе Христовом, в пробитом ребре, [...]
В пяте Иисусовой ложе стелю, [...]
Пожри меня, Чадо, до ада проклюй, [...]
О Сын мой, краснейшая гроздь и супруг,
Конь – тело мое не ослабит подпруг.
Воссядь на него, натяни удила. (1/455-456)

О сыне мой, возлюбленное чадо,
Не я ль тебя в вертепе породил... […]

Я солнечно брадат, розовоух и нежен,
Моя ладонь – тимпан, сосцы сладимей сот,
Будь в ласках, как жена, в лобзании безбрежен,
Раздвигай ложесна, войди в меня, как плод!

Я вновь Тебя зачну [...]
Тебя, мое дитя, супруг и Бог – люблю! (1/453-454)

Этот ряд метафор вряд ли связан с исторически известным опытом хлыстов и скопцов. В своих экстатических призываниях Духа они могли переживать подобные оргазмы; но бесплодно искать в их распевцах отчетливого выражения таких переживаний. Эта анти-христианская, гомосексуальная и инцестуозная образность связана с революционной эпохой куда сильнее, чем с народным фольклором. Клюев обращался к своему богу и так:

Без Тебя, Отец, вождь, невеста, друг,
Не найти тропы на животный луг [Н. Клюев. Сочинения. Под ред. Г.П. Струве и Б.А. Филиппова. A.Neimanis, 1969, /, 271.].

Те же кровосмесительные образы использовал Добролюбов:

Родной Батюшка, Мать, Возлюбленный,
Нет конца именам Твоим...
Нами распинаемый, с нами воскресаемый
Воскресни в нас! [Добролюбов. Сочинения, 39, 92, 97]

Блок перенес ту же метафорику с Бога на Родину: это ее надо любить так, как любят «мать, сестру и жену в едином лице»[Блок Собрание сочинений, 5, 327.].
Отрицание запрета на инцест глубже подрывает цивилизацию, чем любое другое. Некоторым вариантам хлыстовства, как мы видели, приписывались такого рода крайности. Более вероятно, что источником поэтических метафор были не этнографические, а мифологические знания; не наблюдения за народными общинами, а прочитанные в юности словари классической древности. Клюев приглашает не Бога-отца православной троицы и не Саваофа хлыстовского культа.
Скорее это античный Дионис, осмысленный самым буквальным и одновременно, самым радикальным из способов. Из всего божественного пантеона только он, бог вечного возрождения и бесполой любви, может быть одновременно отцом, матерью и возлюбленным; братом, сестрой и невестой. Взят он не из русских культов, а из книг Ницше и речей Вячеслава Иванова[Ср. инцестуозные идеи в ранней лирике Мандельштама: Gregory Freidin. Coat о/Many Colors.]. Клюев сумел соединить этот литературный подтекст, общий для всего его поколения, с резко своеобразным личным опытом, сексуальным и религиозным.

РЕВОЛЮЦИЯ

Примерно так же – как мужскую силу, раздвигающую ложесна, причиняющую боль и оплодотворяющую, – Клюев воспринял революцию. Он пишет

О том, как русский пролетарий
Взнуздал багряных кобылиц. (1/240)

В других стихах этот же апокалиптический конь, «песенный мерин – багряный супруг» был риторическим обозначением входящего в поэта Бога. Теперь он сохраняет цвет, но обретает новые пол и число. Не Бог владеет поэтом, а пролетарий владеет богами. Чаемое вселенское царство, «Брак племен и пир коммун» (2/199), уже близко. В этой жизни после Конца Света, Россия превратится в «Белую Индию», Заратустра будет неотличим от Есенина, Ленин от Распутина, коммунизм от сектантства. Автор предвкушает немалую роль и для себя:

С Зороастром сядет Есенин –
Рязанской земли жених,
И возлюбит грозовый Ленин
Пестрядинный клюевский стих.

В первые годы после революции у Клюева нет сомнений в том, что осуществляются заветные надежды сектантской Руси: «Чтоб ярых песен корабли К бессмертью правили рули» (2/199). Он пишет «Хвала пулемету, несытому кровью» (1/474) и сочиняет гимны Ленину задолго до того, как подобное занятие стало профессиональной необходимостью. Лидер революции воспринимается как близкий коллега – литератор и народный мистик: «Ленин – [...] словно вереск дымится бумага От шаманских волхвующих слов» (2/198). Ленин оказывается прямым наследником раскольничьего вождя Андрея Денисова, игуменом нового всероссийского монастыря:

Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в поморских ответах. (1/494)

3 августа 1918 года Блок надписал на экземпляре своих Стихов о России, давно подаренном матери, эти строфы Клюева со своим комментарием [Ср. инцестуозные идеи в ранней лирике Мандельштама: Gregory Freidin. Coat о/Many Colors. OsipMandelslam and his Mythologies of Self-Presentation. Berkeley: University of California Press, 1987]. Чтобы не было недоразумения, Блок поясняет матери: «исток» здесь надо понимать не как «источник», а как «исход». Иными словами, Ленин, увиденный глазами Клюева и Блока, в архаике раскола находит не источник русской разрухи, а, наоборот, ее исход, разрешение. Ностальгия по утерянной жизни превращается в утверждение национального характера новой власти.

Разочарование было неизбежно. Поздние стихи Клюева, и в частности Погорельщина, полны страдания, личного и народного. Это чувство воплощается в тоске по крестьянской, но не по сектантской России; в плаче по гибнущим быту, культуре и языку русской деревни, но не специально по ее сектантским общинам и экзотическим культам.

Отец, Алексей Тимофеевич Клюев (1842-1918) - урядник, сиделец в винной лавке. Мать, Прасковья Дмитриевна (1851-1913), была сказительницей и плачеёй. Клюев учился в городских училищах Вытегры и Петрозаводска. Среди предков были староверы, хотя его родители и он сам (вопреки многим его рассказам) не исповедовали старообрядчества.

Участвовал в революционных событиях 1905-1907 годов, неоднократно арестовывался за агитацию крестьян и за отказ от армейской присяги по убеждениям. Отбывал наказание сначала в Вытегорской, затем в Петрозаводской тюрьме.

В автобиографических заметках Клюева «Гагарья судьбина» упоминается, что в молодости он много путешествовал по России. Конкретные рассказы не могут быть подтверждены источниками, и такие многочисленные автобиографические мифы - часть его литературного образа.

Клюев рассказывает как послушничал в монастырях на Соловках; как был «царём Давидом… белых голубей - христов», но сбежал, когда его хотели оскопить; как на Кавказе познакомился с красавцем Али, который, по словам Клюева, «полюбил меня так, как учит Кадра-ночь, которая стоит больше, чем тысячи месяцев. Это скрытное восточное учение о браке с ангелом, что в русском белом христовстве обозначается словами: обретение Адама…», затем же Али покончил с собой от безнадёжной любви к нему; как в Ясной Поляне беседовал с Толстым; как встречался с Распутиным; как трижды сидел в тюрьме; как стал известным поэтом, и «литературные собрания, вечера, художественные пирушки, палаты московской знати две зимы подряд мололи меня пёстрыми жерновами моды, любопытства и сытой скуки».

Впервые стихи Клюева появились в печати в 1904 году. На рубеже 1900-х и 1910-х годов Клюев выступает в литературе, причём не продолжает стандартную для «поэтов из народа» традицию описательной минорной поэзии в духе И. З. Сурикова , а смело использует приёмы символизма, насыщает стихи религиозной образностью и диалектной лексикой. Первый сборник - «Сосен перезвон» - вышел в 1911 году. Творчество Клюева было с большим интересом воспринято русскими модернистами, о нём как о «провозвестнике народной культуры» высказывались Александр Блок , Валерий Брюсов и Николай Гумилёв .

Николая Клюева связывали сложные отношения (временами дружеские, временами напряжённые) с Сергеем Есениным , который считал его своим учителем. В 1915-1916 годах Клюев и Есенин часто вместе выступали со стихами на публике, в дальнейшем их пути (личные и поэтические) несколько раз сходились и расходились.

Стихи Клюева рубежа 1910-х и 1920-х годов отражают «мужицкое» и «религиозное» приятие революционных событий, он посылал свои стихи Ленину (хотя несколькими годами раньше, вместе с Есениным , выступал перед императрицей), сблизился с левоэсеровской литературной группировкой «Скифы». В берлинском издательстве «Скифы» в 1920-1922 годах вышли три сборника стихов Клюева.

После нескольких лет голодных странствий около 1922 года Клюев снова появился в Петрограде и Москве, его новые книги были подвергнуты резкой критике и изъяты из обращения.

С 1923 года Клюев жил в Ленинграде (в начале 1930-х переехал в Москву). Катастрофическое положение Клюева, в том числе и материальное, не улучшилось после выхода в свет его сборника стихов о Ленине (1924).

Вскоре Николай Клюев, как и многие новокрестьянские поэты, дистанцировался от советской действительности, разрушавшей традиционный крестьянский мир; в свою очередь, советская критика громила его как «идеолога кулачества». После гибели Есенина он написал «Плач о Есенине» (1926), который был вскоре изъят из свободной продажи. В 1928 году выходит последний сборник «Изба и поле».

В 1929 году Клюев познакомился с молодым художником Анатолием Кравченко, к которому обращены его любовные стихотворения и письма этого времени (насчитывается 42 письма Клюева). Преобладание воспевания мужской красоты над женской в поэзии Клюева всех периодов подробно исследовано филологом А. И. Михайловым.

Сам Клюев в письмах поэту Сергею Клычкову и В. Я. Шишкову называл главной причиной ссылки свою поэму «Погорельщина» , в которой усмотрели памфлет на коллективизацию и негативное отношение к политике компартии и советской власти. Аналогичные обвинения (в «антисоветской агитации» и «составлении и распространении контрреволюционных литературных произведений») были предъявлены Клюеву и в связи с другими его произведениями - и , входящими в неоконченный цикл . Во втором стихотворении цикла, например, упоминается Беломоро-Балтийский канал, построенный с участием большого числа раскулаченных и заключённых:

То Беломорский смерть-канал, Его Акимушка копал, С Ветлуги Пров да тётка Фёкла. Великороссия промокла Под красным ливнем до костей И слёзы скрыла от людей, От глаз чужих в глухие топи…

Стихотворения из цикла хранятся в уголовном деле Н. Клюева как приложение к протоколу допроса.

По воспоминаниям И. М. Гронского (редактора «Известий ВЦИК» и главного редактора журнала «Новый мир»), Клюев всё более переходил «на антисоветские позиции» (несмотря на выделенное ему государственное пособие). Когда Клюев прислал в газету «любовный гимн», предметом которого являлась «не „девушка“, а „мальчик“», Гронский изложил своё возмущение в личной беседе с поэтом, но тот отказался писать «нормальные» стихи. После этого Гронский позвонил Ягоде и попросил выслать Клюева из Москвы (это распоряжение было санкционировано Сталиным). Мнение, что причиной ареста Клюева стала именно его гомосексуальность, высказывал также позднее в частных беседах М. М. Бахтин.

2 февраля 1934 года Клюев был арестован по обвинению в «составлении и распространении контрреволюционных литературных произведений» (статья 58, часть 10 УК РСФСР). Следствие по делу вел Н. Х. Шиваров. 5 марта после суда Особого совещания выслан в Нарымский край, в Колпашево. Осенью того же года по ходатайству артистки Н. А. Обуховой, С. А. Клычкова и, возможно, Горького переведён в Томск, где 23 марта 1936 арестован как участник церковной контрреволюционной группировки, однако 4 июля освобождён «ввиду его болезни - паралича левой половины тела и старческого слабоумия».

5 июня 1937 года в Томске Клюев был снова арестован и 13 октября того же года на заседании тройки управления НКВД Новосибирской области приговорён к расстрелу по делу о никогда не существовавшей «кадетско-монархической повстанческой организации „Союз спасения России“». В конце октября был расстрелян. Как сказано в справке о посмертной реабилитации Клюева, он был расстрелян в Томске 23-25 октября 1937 года. Размытая дата расстрела, возможно, объясняется тем, что с 01:00 23 октября до 08:00 25 октября в Томске не было света ввиду ремонта местной ТЭЦ. В подобных случаях сотрудники НКВД, приводившие приговоры в исполнение в течение двух ночей (23 и 24 октября) с использованием фонаря «летучая мышь», могли оформить документы задним числом для всей партии только после того, как в городе появился электрический свет (25 октября). Вероятно, местом расстрела и братской могилы, где упокоился поэт, стал один из пустырей в овраге (так называемом Страшном рве) между Каштачной горой, и пересыльной тюрьмой (ныне - СИЗО-1 по улице Пушкина, 48).

Следователем по делу Клюева был оперуполномоченный 3-го отдела Томского горотдела НКВД младший лейтенант госбезопасности Георгий Иванович Горбенко.

Николай Клюев был реабилитирован в 1957 году, однако первая посмертная книга в СССР вышла только в 1977 году.

Статья из «Википедии»

Из крестьян-сектантов. Мать была сказительницей. В юности жил в Соловецком монастыре, ездил по поручению секты хлыстов в Индию, Персию.

КЛЮЕВ, Николай Алексеевич (1887, Олонецкая губерния, - 1937, Сиб. ж. д.) - русский советский поэт. Родился в крестьянской семье. Получил домашнее образование. Странствовал по России, принимал участие в движении сектантов. Первые книги Клюева - «Сосен перезвон» (1912, с предисловием В. Брюсова ), «Братские песни» (1912) и другие - выдержаны в стиле раскольничьих песнопений, духовных стихов, апокрифов. Вскоре Клюев сближается с кругом символистов и становится во главе т. н. ново-крестьянского направления (С. Есенин , С. Клычков , П. Орешин и др). В 1917-18 поэзия Клюева поддерживалась литературной группой «Скифы». В творчестве Клюева сказались приверженность к «избяной» старине, острая неприязнь к городу, к западной культуре, реакционно-утопические представления о будущем России («Не хочу Коммуны без лежанки…» ). Клюев приветствовал некоторые завоевания революции и в то же время выступал охранителем «дедовской веры», консервативных порядков. Своей поэзией он пытался вмешаться в ход исторической жизни и преобразить на старинный, патриархально-религиозный лад явления революционной эпохи. Его художественная система, питавшаяся формами богослужебной обрядности, древнерусской книжности, фольклора, в условиях Октября насыщалась злободневной политической фразеологией, что приводило к стилевому эклектизму («Господи! Да будет воля Твоя лесная, фабричная, пулемётная…» ). Для поэзии Клюева характерны пламенная проповедь и сентиментальная слащавость, сусальность, пристрастие к архаике, цветистая «изукрашенность» речи, словесная «вязь» и «пестрядь». Его образы зачастую превращались в широкие метафизические и космогонические построения, совмещающие мистическую символику с «земляным», «кондовым» бытом, «дремучую Русь» с Древним Востоком. Поэтика Клюева оказала влияние на раннее творчество Есенина и других крестьянских поэтов, в большинстве своём преодолевших воздействие «клюевщины», которая в истории советской поэзии стала синонимом идейной и эстетической реакционности. В начале 30-х годов Клюев был выслан в Нарым.

Соч.: Песнослов, кн. 1-2, П., 1919; Медный кит, П., 1919; Львиный хлеб, М., 1922; Четвёртый Рим, П., 1922; Ленин, 3 изд., П., 1924; Изба и поле, Л., 1928.

Лит.: Иванов-Разумник, Поэты и революция, в кн.: Скифы. Сб. 2-й, СПБ, 1918; Львов-Рогачевский В., Поэзия новой России. Поэты полей и гор. окраин, М., 1919; Абрамович Н. Я., Совр. лирика. Клюев. Кусиков. Ивнев. Шершеневич, [Рига], 1921; Гумилёв Н. , Письма о рус. поэзии, П., 1923; Князев В., Ржаные апостолы (Клюев и клюевщина), П., 1924; Хомчук Н., Есенин и Клюев (по неопубл. материалам), «Рус. лит-ра», 1958, № 2; История рус. лит-ры конца XIX - нач. XX века. Библиографич. указатель, под ред. К. Д. Муратовой, М. - Л., 1963.

А. П. Ковалёв

Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 3. - М.: Советская энциклопедия, 1966

КЛЮЕВ Николай Алексеевич - поэт. Родился в крестьянской семье; литературную деятельность начал в 1912. Клюев является одним из виднейших представителей кулацкого стиля в русской литературе, оформившегося перед войной 1914 на основе форсированного выделения «хозяйственных мужичков» (столыпинские отруба и хутора). Поэтические черты этого стиля - стремление отрицать классовую борьбу в деревне, представив её как патриархально-идиллическое единство; резкая вражда к городу, разрушающему эту идиллию, рисуемую в религиозно-мистических и фантастических тонах, и стремление конфликтом города и деревни (взятых вне их социального расслоения) подменить те классовые конфликты, которые развёртываются в подлинной деревне (это и ведёт к отрыву от реальности и фантастико-мистическому изображению несуществующей деревни); наконец заострённо-враждебное отношение к социалистической революции и социальной перестройке, которое она с собой принесла. В ряде стихотворений Клюев с особенным пафосом развёртывает идиллические сусальные картины своей деревни, поэтизируя каждую мелочь в ней и превращая её в совершенно особый мир: «В селе Красный Волок пригожий народ, / Лебёдушки-девки, а парни, как мёд, / В молённых рубахах, в белёных портах, / С малиновой речью на крепких губах».

Эта «Избяная Индия» и является единственной носительницей творческого начала для Клюева: «Осеняет словесное дерево, / Избяную дремучую Русь». В ней для Клюева заключается всё подлинное, ценное:

«Олений гусак сладкозвучнее Глинки, Стерляжьи молоки Верлена нежней, А бабкина пряжа, печные тропинки Лучистее славы и неба святей».

Понятно, что изменение этого уклада, те новые моменты в жизни деревни, которые связаны в деревне с процессами, протекающими в городе, вызывают у Клюева резкую вражду: город он трактует как носителя бесовского начала в противовес божественному началу деревни; город для Клюева - «ад электрический». «Книги-трупы, сердца папиросные, ненавистный творцу фимиам», «Город-дьявол копытами бил, устрашая нас каменным зевом».

Характерно, что в дни империалистической войны Клюев мотивировал патриотизм своих оборонческих стихов тем, что в лице Германии на Русь ополчился мир машинной техники и городской культуры.

Вся эта система отношений к действительности, чётко намечающаяся ещё до Октября, это прославление богатой, сытой, «божеской», деревни естественно определяет и его отношение к революции. Первоначально, поскольку окончательная ликвидация дворянства совпадала с интересами кулачества, Клюев приемлет революцию, но уже здесь у Клюева выступает совершенно специфическое её понимание:

«Обожимся же, братья, на яростной свадьбе Всенародного сердца с Октябрьской грозой, Пусть на полке Тургенев грустит об усадьбе, Исходя потихоньку бумажной слезой».

Революция с самого начала трактуется Клюевым в тех же религиозных и даже монархических тонах («Боже, свободу храни, Красного государя коммуны»), понимается только как революция мужицкая: , «ставьте свечи мужицкому спасу» и т. д.

Даже образ Ленина даётся в религиозно-народнических тонах (, игуменский окрик в декретах»).

Пролетарская революция и её вождь гримируются под кулака, происходит сусально-националистическое и византийски-церковное искажение лица революции, выраженное в максимально-реакционной форме.

Это своеобразное кулацкое «приятие» буржуазно-демократических завоеваний революции органически связано ещё со стихами Клюева о революции 1905, резко враждебными помещичьему строю, но расплывчатыми и религиозными, стилизованными под старинку.

Однако по мере развития революции Клюев резко начинает от неё отталкиваться, снова развивая мотивы той же «особой» деревни, идущей по своим, «высшими силами» начертанным путям. Революция идентифицируется с тем же дьявольским городом, она разрушает клюевскую сусальную деревню:

«Древо песни бурею разбито, Не триодь, а Каутский в углу». «Облетел цветок купальской веры, Китеж-град - ужалил лютый гад».

И Клюеву остаётся только обращаться с мольбой к «Егорью» - «страстотерпец, вызволь, цветик маков». Революция разрушает старый уклад и поэтому яростно «разоблачается»:

«Вы обещали нам сады В краю улыбчиво далёком. На зов пошли - чума, увечье, Убийство, голод и разврат… За ними следом страх тлетворный С дырявой бедностью пошли, - И облетел ваш сад узорный, Ручьи отравой потекли». «Не глухим бездушным словом Мир связать в снопы овинные». «И цвести над Русью новою Будут гречневые гении».

Эта враждебность к пролетарской революции, постепенно разрушающей базу кулачества в деревне и наконец ликвидирующей его как класс, и является доминантой послеоктябрьского творчества Клюева, она же и вызывает весь тот культ старой, красочной, патриархальной деревни, которую он даёт в своих исключительно изощрённых в изобразительном отношении стихах. Эту свою установку на «старину» он демонстративно подчёркивает например в своём предисловии к сборнику «Изба в поле» , завляя, что «знак истинной поэзии - бирюза. Чем старее она, тем глубже её зелёно-голубые омуты…»

Поэмы «Деревня» и «Плач по Есенину» - совершенно откровенные антисоветские декларации озверелого кулака. Клюев открыто проклинает революцию за разоблачение мощей и т. д. и предрекает, что «мужик сметёт бородою» новое татарское иго. Так развёртывается социальная сущность клюевской «старорусской» эстетики.

Мироощущение вымирающего кулачества, цепляющегося за прошлое и отталкивающегося от революции, и выражено в творчестве Клюева как одного из наиболее ярких представителей кулацкого стиля, среди которых следует назвать Клычкова , Орешина , раннего Есенина и др.

Библиография: I. Песнослов, кн. I, изд. ЛИТО НКП, П., 1919; То же, кн. II, П., 1919; Медный Кит, изд. Петр. совдепа, П., 1919; Песнь солнценосца, Земля и железо, изд. «Скифы», Берлин, 1920; Избяные песни, изд. «Скифы», Берлин, 1920; Львиный хлеб, изд. «Наш путь», М., 1922; То же в изд. «Скифы», Берлин, 1922; Четвёртый Рим, изд. «Эпоха», П., 1923; Мать суббота, изд. «Полярная звезда», П., 1923; Ленин, Гиз, П., 1924; Изба и поле, М., 1928.

II. Каменев Ю., Литературные беседы, Н. Клюев, «Звезда», 1912, № 10; Троцкий Л., Литература и революция, изд. 2-е, М., 1924; Шапирштейн-Лерс Я., Общественный смысл русского футуризма, М., 1922; Лелевич Г., Окулаченный Ленин, сб. «На литературном посту», М., 1924; Его же, Литературный стиль военного коммунизма, «Литература и марксизм», 1928, II; Князев В., Ржаные апостолы (Клюев и клюевщина), изд. «Прибой», П., 1924; Безыменский А., О чём они плачут, «Комсомольская правда», 5/IV; Бескин О., Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика, Изд. Комакадемии, 1930.

III. Владиславлев И. В., Литература великого десятилетия (1917-1927), т. I, Гиз, М. - Л., 1928.

Л. Тимофеев

Литературная энциклопедия: В 11 т. - [М.], 1929-1939.

В книге Сосен перезвон Клюев ищет встречи с высокой культурой. Стихотворение Голос из народа построено на конфронтации «их» - людей профессиональной культуры - и «нас», людей народа. Профессиональная культура - уходящая, вечерняя, обращенная в прошлое; народная - утренняя и даже «предутренняя». Но в отличие от Толстого и Добролюбова, Клюев надеется на сближение и даже слияние:

За слиянье нет поруки,

Перевал скалист и крут,

Но бесплодно ваши стуки

В лабиринте не замрут.

Мы как рек подземных струи

К вам незримо притечем,

И в безбрежном поцелуе

В том году он побывал в гостях у известного нам хлыста Г. В. Еремина под Рязанью. Тот потом писал Клюеву: «Приветствую тебя Духом любви […] Мы всегда помним тебя ты всегда блис сердца нашего» . У Еремина жил и ушедший из города, университета, символизма Семенов. Для обоих, вероятно, общение в рязанской деревне, в доме у хлыста было знаком подлинной встречи идущих друг к другу потоков. Но, конечно, Клюев не раз отдаст дань сомнениям: «Верить ли песням твоим?» - писал он в стихотворении, посвященном Блоку. В другом стихотворении из той же книги он берет эпиграф из Бальмонта: «Я обещаю вам сады», - и с горечью рассказывает: «Вы обещали нам сады В краю улыбчиво-далеком […] На зов пошли: Чума, Увечье, Убийство, Голод и Разврат». Но самое главное начнется потом: «За пришлецами напоследок Идем таинственные Мы». В ранних своих стихах Клюев все время говорит «мы», а не привычное для поэта «я», и играет народными тайнами, как козырными картами. «Таинственные Мы» идентичны с природой, которая идет навстречу культуре или на смену ей: «Мы - валуны, седые кудри, Лесных ключей и сосен звон» (1/241). И много позже, в своем Золотом письме братьям-коммунистам, Клюев пишет прозрачной прозой: «Тайная культура народа, о которой на высоте своей культуры и не подозревает наше так называемое образованное общество, не перестает излучаться и До сего часа» (2/367).

Образованное общество воспринимало такого рода обвинения с характерной амбивалентностью. «Он взвихрил в зале хлыстовские вихри […] Он вызывал и восхищение, и почти физическую тошноту. Хотелось, защищаясь, распахнуть форточку и сказать для трезости таблицу умножения», - писала Ольга Форш о выступлении Клюева на собрании Петербургского Религиозно-философского общества . Но ни окно в Европу, ни даже, как мы еще увидим, таблица Менделеева не защищали от мистической архаики, столь интересовавшей русских новаторов. Клюев, по крайней мере до определенного времени, казался подлинным пророком, если не больше. Бывший священник Иона Брихничев писал в журнальной рецензии: «Клюев носит в себе подлинного голгофского Христа» . Блок восклицал не менее кощунственно: «Сестра моя, Христос среди нас. Это - Николай Клюев» . Беседы Блока с Клюевым осенью 1911 года мать Блока называла «Крещением» , - по-видимому, вторым крещением Блока. Потом между ними произошел конфликт. Тот особенный способ, каким Клюев сочетал свои мистические и эротические переживания и который запечатлен в его стихах, для Блока был неприемлем не только физически. В рецензии 1919 года Блок ассоциировал Клюева с «тяжелым русским духом», с которым «нельзя лететь» .

Клюев сознательно и сосредоточенно взялся за осуществление народнического, и вообще центрального для русской литературы, идеала поэта: не литератора-профессионала, который в одиночку придумывает свои тексты, а народного пророка. Его устами говорит крестьянская стихия; он является не автором, а скорее собирателем текстов. Поэтические циклы Клюева называются подчеркнуто безлично, как творения природы-народа, а не поэта: Сосен перезвон, Братские песни, Лесные были, Мирские думы, Красный рык. В предисловии ко второй книжке своих стихов поэт писал:

«Братские песни» - не есть мои новые произведения. В большинстве своем они […] не были записаны мною, передавались устно или письменно помимо меня, так как я, до сих пор, редко записывал свои песни. (1/249)

Действительно, некоторые из этих стихов представляют собой переработанные хлыстовские гимны, как, например, «Он придет! Он придет! И содрогнутся горы» (1/268). Это замечательный пример поэтической стилизации народного стиха, в котором отдельные мотивы и даже точные цитаты из хлыстовского распевца заключены в жесткую метрическую форму. Брихничев после ссоры с Клюевым утверждал, что слышал это самое стихотворение у хлыстов ‘Нового Израиля’, и даже обвинял Клюева в плагиате . По оценке стиховеда, Клюев «насыщал стихи диалектизмами, но в стиховых экспериментах был сдержан и осторожен» . Сам Клюев, однако, куда более охотно подчеркивал первое свое качество. В 1924 году он говорил по-прежнему: «Чувствую, что я, как баржа пшеницей, нагружен народным словесным бисером» . Как истый народник, он полон уважения к физическому труду и обратных чувств к труду интеллектуальному:

Свить сенный ввоз мудрее, чем создать

«Войну и мир», иль Шиллера балладу. (1/422)

При всем этом его изощренные стихи переполнены литературными аллюзиями, ритмическими и предметными. Даже свою тоску по староверческому прошлому он воспринимает через литературу:

По керженской игуменье Манефе,

По рассказам Мельникова-Печерского

Всплакнулось душеньке. (1/426)

Но чувствуя себя голосом народа, трудно остановиться в серии восходящих идентификаций. В Братских песнях поэт явственно отождествляет себя с Иоанном, автором Апокалипсиса. В серии позднейших стихов он видит себя новым Христом:

Я родился в вертепе,

В овчем, теплом хлеву […]

По отцу-древоделу

Я грущу посейчас. (1/450)

Он ходит по бедным селеньям в точности как герой тютчевского стиха:

Обойти все горницы России

С Соловков на дремлющий Памир,

И познать, что оспенный трактир

Для Христов усладнее Софии. (1/452)

В соответствии с хлыстовской традицией, он готов писать имя Бога во множественном числе и расселять этих богов, конечно, в родных границах. Слово ‘хлыст’, однако, почти не употребляется в его поэзии, что неудивительно: само его использование свидетельствует о внешней точке зрения на предмет. Зато Клюев любил перечислять более экзотические имена русских сект. Скрытный стих 1914 года содержит эпиграф «Из песен олонецких скрытников», а далее следует каталог известных и неизвестных сектонимов:

На Олон-реку, на Секир-гору

Соходилася нищая братия.

Как верижники с Палеострова,

Возгорелыцики с Красной Ягремы,

Солодяжники с речки Андомы,

Крестоперстники с Нижней Кудамы,

Толоконники с Ершеедами,

Бегуны-люди с Водохлебами,

Всяка сборища-Богомолыцина. (1/334)

Р. В. Иванов-Разумник, один из литературных вождей ‘Скифов’, в качестве рецензента Мирских дум так приветствовал Клюева: «Впервые приходит в литературу поэт от такой глуби народной, от олонецких ‘скрытников’, от ‘кораблей’ хлыстовских, от сказителей былинных». Эта идея была так близка критику, что в позднейшей книге Писательские судьбы Иванов-Разумник изобразил Клюева «Давидом хлыстовского корабля» и даже хозяином «конспиративной квартиры» в Баку, которая служила «явочным местом для посетителей из секты ‘бегунов’, державших постоянную связь между хлыстами […] северных лесов и разными мистическими сектами жаркой Индии» . В качестве источника своей информации, Иванов-Разумник ссылался на рассказы самого Клюева.

Согласно исследованиям Константина Азадовского, экзотические рассказы Клюева не находят документального подтверждения . Историк выявляет несоответствие между ролью поэта-сектанта, которую Клюев принял и охотно играл, и реальными биографическими данными. Вопреки тому, что он сам о себе говорил и писал, Клюев не был ни крестьянином, ни пророком хлыстовского корабля, ни послом бегунов, ни приятелем Распутина. Это, разумеется, не значит, что Клюев не был знаком с русским хлыстовством или что его религиозные идеи не были ему близки: и стихами, и прозой он высказывал соответствующие идеи с искренностью и продуктивностью, в которых вряд ли кто сомневается; да и новые факты его жизни все же подтверждают, что общение Клюева с сектантами было реальней, чем редкие контакты таких увлекавшихся ими людей из интеллигенции, как Блок или Мережковский. Материалы Азадовского имеют более широкий смысл: они показывают, сколь выгодным было представляться хлыстом в том обществе, войти в которое стремился крестьянский поэт. Не менее полезной оказалась эта роль и для позднейшей литературной репутации. Азадовский прослеживает, как фантазии Клюева перешли в сочинения советских и эмигрантских литературоведов, писавшиеся в течение последующих шестидесяти лет.

Если до своей ссоры с Клюевым Иона Брихничев называл его «подлинным […] Христом» , то после ссоры он называл Клюева «новым Хлестаковым» . История любого Хлестакова интересна не тем, что она рассказывает о его жизни, а тем, что рассказывает о его окружении. Даже если считать, что Клюев лгал о своей жизни в такой же степени (что все же кажется преувеличением), ложь его говорит о ценностях его времени и среды больше, чем если бы он был искренен. Та стратегия литературного поведения, которую избрал Клюев, во многом дублировала стратегию политического поведения, которую избрал Распутин; и обе оказались эффективными. Хлыстовство, пусть стилизованное, попадало в центр устремлений эпохи. Клюев играл хлыста именно потому, что видел: символистская интеллигенция, имитировавшая хлыстовские радения и рассуждавшая о «народничестве духа», была готова видеть в талантливом поэте-хлысте нового лидера. Тем многим, кто согласился бы с его рассуждениями, от Льва Толстого до Вячеслава Иванова, далеко не всегда была свойственна способность Клюева говорить о ‘народе’ как о чувственной подлинности, а не только лишь гипотетической реальности:

Познал я, что невидимый народный Иерусалим - не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, Святая Русь, что везде […] есть души, связанные между собой клятвой спасения мира, клятвой участия в плане Бога .

Все это вновь звучит как переложение стихов Тютчева «Эти бедные селенья», ничего не видящие «гордые взоры» буквально взяты оттуда. Но тексты Клюева, поэтические и прозаические в равной мере, отличаются сознательным экстремизмом формулировок и точным знанием читательского запроса. О том, что в России или Германии кроме общества (Gesellschaft) существует община (Gemeinschaft), писали многие романтики, включая знаменитых социологов. Клюев говорит больше: в России кроме государства существует другая иерархия - таинственная и, разумеется, подлинная; кроме общества публичного существует общество невидимое, но при этом организованное.